Скакали, аж лошадей загнали, распалились по дороге, только доехать — уж мы их! Ух!
Подъехали наконец посланцы воеводы к Барбакану. Ну дела! Стена! Всё по-правдишному. На стене дозорный смотрит:
— Чего надо?
Силантий говорит:
— Вора Григория Плещеева как беглого и преступившего против царя и воеводы должны взять под стражу и отвезти в тюремную избу. А также велено всех беглых женок забрать, отвезти домой и бить кнутом. С остальными разберёмся потом.
Дозорный попросил подождать: мол, доложу. Затем ворота распахнулись, вылетели оттуда в вывернутых шубах явные нехристи с визгом ужасным, мигом набросили арканы на всех четверых посланцев воеводы, за ними и другие выскочили:
— Баран-барабан, тарабун-шарабун, шерсти клок, вилы в бок, выйдет толк, будет прок!
И визжат проклятущие, и в заслонки стучат, и на скрыпках скрыпят.
И потащили связанных казаков в крепостцу.
Вышли на высокое крыльцо Григорий с Бадубайкой. Григорий обернулся к своим и спрашивает:
— У нас есть еще жареные мужики в запасе, али уже всех поели?
Один чёрный и злобный, в колпаке дурацком, отвечает:
— Последнего вчерась сожрали за ужином, даже и не хватило на всех. Я так всегда хожу голодный, шибко редко мужики нам в полон попадают, жарить уже некого.
— Ну тогда, — говорит Григорий, — вот этого, самого здоровенного на обед зажарьте, да смотрите, чтобы не пригорел, а только подрумянился. — И показывает на Силантия. — Остальные пусть пока в сарае сидят, а то если всех сразу зажарить, так заклекнут, как в прошлый раз, невкусные будут. Мы ведь больше одного мужика в день все равно не съедаем, у нас еще ведь и горох, и репа есть.
Схватили тут нехристи Силантия, к костру тащат, который во дворе для готовки пищи был разведен. Взяли Силантия за руки и за ноги, над костром держат, на казаке уж и одежда дымиться начала, а они его — то одним боком — к костру, то — другим.
Григорий говорит:
— С одёжей он долго жариться будет и невкусно, пусть разденется.
Силантия отпустили, но аркан с шеи не снимают. Упал Силантий на колени перед Григорием:
— Батюшка, царь Барбаканский, или как тебя еще величать? Прости меня, грешного, не надо меня жарить, не надо меня есть, я тебе живым больше пригожусь. Не губи душу, всё, что хочешь, буду делать для тебя, хоть матушку-Тому ложкой вычерпывать.
— Ладно, — говорит Григорий, — на первый раз прощаю, но только чтобы больше сюда не ездил. И отныне и во веки веков ты теперь будешь зваться Силантием Жареным, так и знай, что теперь ты не Агеев, а Силантий Жареный, и внуки твоим тоже будут Жареными, и правнуки.
— Батюшка, дозволь сынишку Петюшку посмотреть?
Григорий дозволил, но Агафья беседовать с бывшим мужем не пожелала и Петюшку к нему не повела, как ни настаивал Григорий.
Так и уехали казаки в Кузнецкий ни с чем. Силантий в воеводскую избу и заходить боялся. Что скажешь? Что чуть живьем не зажарили? Воевода Афанасий Иванович сильно разъярился:
— Как так? Казаки одного беглого смутьяна привезти не могут? Их там — сила? У царя-батюшки силы на всех достанет. Усмирим, в ребро их бабушку! Успокоим! Десять лет, как пойдут какать, так и будут плакать. А может, вообще — всю остатнюю жизнь! Позвать Романа Грожевского!
Явился Грожевский. Сей поляк ссыльный крестился в православные, чтобы на царской службе быть ему мочно. Дворянство свое возвратил тем крещеньем. Щеголь, каждую пылинку с себя сдувает. Русы кудри — накладные, черны брови — наводные! А может, настоящие, мы не проверяли. Однако же воин изрядный, по заморским учебникам учён войска водить, крепости осаждать.
Говорит воеводе:
— По науке быть, надо крепче бить. Их там тридцать мужиков, а мы сорок возьмем. Корабль возьмем изрядный, на него — пушки, да одну большую, нагнать на них холода, чтобы поджилки тряслись, они и сдадутся, и другим неповадно будет.
А в Барбакане такое вино высидели, что во всём мире ничего подобного не сыскать, чем больше пьёшь, тем больше хочется. Это ведь отсюда такое слово пошло: «стакаться» — значит стукнуть стаканами, сойтись тесно. И стакались барбаканцы за милую душу.
А дозор на реке не дремал, вовремя увидел вдали черную точку. Она росла, выросла в щепку, потом — с собаку, а тогда и видно стало — бежит корабль. Пропела труба, прощай гульба!
Григорий велел одну пушку вытащить за ворота, запрятать в кустах да и затаиться. Сидеть тихо, корабль мчит лихо, подплывет на выстрел одним ядром борт пробить ловчее, другим — мачту сломить скорее. А наши браты остяки с другого берега реки незаметно в легких челнах подплывут да пустят тучу стрел с огнём. А пока чёлны пусть в кустах прячут.
Неруси говорят:
— Тоом, Тоом! — так река Тома у них зовется. Ну, как ни назови, только в горшок не сажай!
Тома-Тоом, да дело не в том! Только Грожевский отдал команду спустить сходни, как из кустов рявкнула пушка. А с другой стороны на корабль огненные стрелы полетели, одна стрела попала в бочонок с порохом, он и взорвался, покалечив несколько человек, а этого ни в каких военных учебниках не написано.
Но Роман велел и пожар тушить, и на берег сходить, и из пушек бить, и крепость окружать. А сам гонца послал за подкреплением.
— Ну, Аника-воин, — сказал воевода Афанасий Иванович, — корабль загубил, а махоньку заимочку не взял. Учили вас, да переучили. Сам туда поеду, я этому голутвеннику Гришке такое покажу, что ему небо с овчину покажется.
Сотня казаков самолучших, в плечах широких, бородатых, суровых, крови не боятся, в бою веселятся. Вьючные лошадки боевой припас тянут, под копытами травы вянут. Клонится лес, пыль до небес. Пушки медными зевами смотрят, не терпится огнём рыгнуть. В путь, в путь!
Долго ли, коротко ли ехали, но доехали. Выстроились, пики вздели, стяги развернули, запела труба. Эх, судьба! Судьба — индейка, а жизнь — копейка! Да и на копейке копейщик выбит не зря. Уря-уря!
На опушке выстроились пушки. Эх, дадим Барбакану по макушке!
Григорий вылез на тын:
— Эй, православные! По приходе к городу надобно отдать ему честь, каждому храму — по три поклона. Первый наш храм — изба, где вино сидим, второй — спальня, где на ваших жен глядим, третий — мыльня, где наши грехи смываем сильно!
Кланяйтесь давайте! А стрелять и не могите, у меня в рубашке заговоренные нити, меня серебряная пуля не берёт и медная не берёт, сорок чарок в рот, уж тогда — возьмёт!
Воевода покраснел как вареный рак, как в борще бурак, и глаголит так:
— Кто его поранит — серчать не буду, даже награжу, только до смерти не бейте, с него надобно допрос снять.